Кто твоя кукла

Ирина Уварова-Даниэль
фото Алексея Калмыкова

 

Души у них безусловно нет.  

В этом они сходны с человеком.

Ваш Бернард Шоу.

 

Не далее как этим летом я бродила около Эйфелевой башни. Она напомнила скелет ящера, хоть и железного, но всё же допотопного. Её решетчатые ноги упирались во времена братьев Райт. Её верхушка вре­залась в небеса с таким самомнением, будто она была убеждена, что выше её никто никогда... В этом было нечто нелепое. Но и трогатель­ное. Огни большого города готовы были начать свою вечернюю службу вдоль её граней. Маленький человек, размножившись до невозможности, плотной толпой развитого туризма валил в её чрево, чтобы взмыть на лифте над самим Парижем.

Я думала о Ги де Мопассане. Не в меру чувствительный художник испытывает при виде новадций Эйфеля не только нравственные, но и физические страдания. Может быть, у него начинали болеть зубы, такое бывает. Или, например, его мучила крапивница. Я думала о несчастном художнике с усами, похожими на завиток галантного автографа. Он страдал от того, что в его Париже появилось чужеродное чудовище, лишен­ное прелести и чувств, каким наделепы старые парижские строения. От башни веяло угрозой грядущего железного мира.

Продолжая неспешное странствие, я заглянула в знакомую лавку древностей. Там среди прочего обитали и старинные куклы. Ленты на их платьях стали хрупкими, как старые рукописи, глаза их были полны зоркой печали, щёки побледнели, а углы рта опустились. Я захожу сю­да, чтобы ещё раз удивиться и даже ужаснуться тому, что куклы стареют. Но они были свежи и нарядны в те времена, когда Мопассан дарил их на Рождество дочерям своих приятельниц. Моя французская подруга спросила, не хотят ли мои внучки Барби.

- О нет!

Кровь моей группы бросается в голову при слове Барби!

- Благодарю, но мои девочки могут играть другими куклами.

- Да, да, я видела у вас, действительно, они прелестны, особен­но та, вы говорили, ещё вашей мамы, так?

И много прошло времени с тех пор, и настал день, когда одна из моих девочек созналась, бледнея, что видит во сне Барби каждую ночь и со­вершенно не знает как быть, она понимает, как горько это мне слышать. «И каждую ночь, понимаешь, каждую ночь» что ж. Я поняла. Это было поражение.

Поражение можно потерпеть в войне, а разве я воевала? Оказалось, да. Я пребывала в состоянии войны, но такой войны, что сама о ней ничего не знала.

Мой враг имел рост около 30 см, был субтилен, но живуч и носил лицо, выражающее мировую тупость так проникновенно, как можно выра­зить лишь мировую скорбь. У Барби было тело мини-манекена: тут нару­шалась кукольная тайна. Обычно куклы свято оберегают свои личные ку­кольные признаки. Иной раз кажется, что их назначение не только в том, чтобы уподобиться нам, грешным, но в равной мере в том, чтобы от нас уйти.

Нормальная кукла знает множество уловок, дабы избежать полного подражания живой модели - при помощи фактур, манипулируя формой или же изменяя пропорции. В старые времена кукла могла быть законода­тельницей мод, и дамы завидовали её шляпкам, но та же кукла обходи­лась довольно неуклюжей тушкой, маленькая кукольная швея в романе Диккенса "Наш общий друг" сердилась, когда дело доходило до талии, тем более, если шьешь кукле свадебное платье.

А Барби? Она изменила своей антропологии, или как лучше сказать "куклологии" - так что ли? Она перебежала в стан людей или статуй и ещё хуже - в стан восковых фигур, а в таком обществе не долго и за­разиться той жутью, какая присуща восковым фигурам.

А эти длинные тонкие ножки, гнущиеся паучьм образом? Тупое оце­пенение, свойственное зрителю фильма про мутантов насекомых, охваты­вает меня в присутствии узконогой куклы. Если же её посадить на шпа­гат, она немедленно уподобляется цыплёнку - табака. Этот птенец вылу­пился из сверкающего пластиковой скорлупой яйца. Оно, конечно, лежит в инкубаторе массовой культуры. Перед её здоровым перспективным абсолютом пасует психика российского интеллигента.

Маленькая Козетта, во все глаза глядящая на царственную куклу в витрине лавки! Эту куклу помню я с детства так, как будто видела и желала именно её. Зелёное было там платье, не розовое, не голубое. А зелёное. И венец из золотых колосьев (это мне трудно представить, несколько раз за свою жизнь я тот венец забывала). Я знала и знаю, почему эту зелёную, можно было любить и ждать. А про Барби не знаю.

Но не позволю же я себе не считаться с чувством ребёнка, бедная ты моя девочка! Хотя бы до той поры, когда она приведёт в дом како­го-никакого джентльмена: - Очень приятно, я муж Барби. Ксюша мне о вас рассказывала. Воображаю. - Но, знаешь ли, моя бабушка всех вас считает пошляками, не обращай внимания.'кей?

- Да успокойся, ради Бога! Держи куклу, не Барби, правда, а Синди, но это же совершенно всё равно? Нет... ну, извини, я не хотела. Во всяком случае это одно семейство, так? Единый род, можно сказать. Зачем спрашиваешь, главное, чтобы тебе понравилось. Нет, не люблю, не буду же я тебя обманывать. Хорошо, я попробую. В самом деле, по­смотри, какие сапожки, трусики, а куртка даже с карманами. И сумочка!

Должно быть она думает: взрослые - невозможный народ. Ровно то же я думала про непонятный народец, детей. Дети лопота­ли непонятное, рисовали неправильно, врали бессовестно. Потом оказа­лось, что их лепет есть проязык человечества, рисунок восходит к пер­вобытной культуре, а дитя, сочиняющее лишнее, приближается к предку--мифотворцу

Но когда в середине шестидесятых наши художники пошли навстре­чу детскому творчеству и создали куклу, условную настолько, что она приблизилась к схематичности детского рисунка, девочки неохотно допу­скали её в общество привычных кукол. Общество было рутинное, его пред­ставительницы звёзд с неба не хватали (одну вообще звали «Катя Озву­ченная» Зато у них всё было на месте - паль­чики, губки и, особо ценный момент, - закрывающиеся глаза.

У меня явилось подозрение, что тут была допущена едва ли не бес­тактность: рисуя, дети играют, нас же в игру не приглашали. Может оказаться, что взрослому в страну детства путь заказан. Но когда ре­бёнок получает ценность из мира взрослых - это уже другое дело.

И вот им дали в руки уменьшенную копию идеала мужчин, не отяго­щенную интеллектом, и девочки встречают её всемирным восторженным визгом.

В конде концов, такова участь всякого идола - сначала его чтят взрослые особи племени, потом он переходит в разряд детских игрушек. Но Барби сохраняет для девочек ослепительный статус идола. В неё не просто играют, ей поклоняются. За нею стоит религия образа жизни. Барби тянет за собой мужей, детей, из которых вскоре вырастут стопро­центные барби. Кто может поручиться, что эта милая семейка не смот­рит свои кукольные сериалы, сидя у телевизоров величиной со спичеч­ную коробку?

У этих кукол есть свой дом - полная пластиковая чаша. Всё в ней

отдаёт зубной щёткой - пластик-стол, пластик-стул, пластик-пол. Как-то Ксении достался современный заграничный кукольный дом, пластико­вый, белый, как операционная, только где он сейчас - я не знаю. Ос­ваивать его оказалось делом безнадёжным. Там уже было всё, делать больше было нечего, игры не получалось.

Мне же посчастливилось видеть старинный кукольный дом, там то­же было всё. Но сверх того предметы старого мира, уменьшенные до не­возможности, несли с собой тайну. Дом был как Нащокинский домик. Там чайник был фарфоровый, кастрюлька на кухне - медная, а стол - дере­вянный, на затейливых гофмановских ножках. Крошки после ужина смета­ли кистью из перышек, придумать её мог сам Андерсен. Всё это было продолжением заветных книжек. И я помню: мачеха-королева была такая дрянь, что когда дети задумали устроить кукольный пир, она выдала им вместо продуктов для пирога чашку песка. Я и сейчас думаю, что имен­но из-за этого мальчики на зло ей обратились в диких лебедей и улете­ли. Потому что последнее это дело - надругаться над святыней игры.

Кесарю - кесарево. Ксюшина Барби (то есть Синди, но это всё ра­вно) живёт на аккуратной книжной полке. У неё есть кое-какая мебель из фанеры свердловской деревообделочной фабрики, собачка фаянсовая, немножко синяя, вкладыш, ставший картиной на древесной стенке, и ва­за с усохшей травинкой, переделанная весьма удачно из катушки. Вмес­те с куклой эти предметы образуют дикий гибрид общества потребления и общества, где потреблять, собственно, нечего.

Америка, создавшая эту феноменальную куколку, стояла на том, что­бы у человека было всё. Не рискну утверждать, что установка России была прямо противоположной, но получилось именно так. Зато в проре­хи российского быта пробилось растение, называемое душой. Россия ока­залась не только родиной слонов, но и душ, мы в это свято верим. В это поверил и Запад, читавший Достоевского в переводах и решивший,

что душа-рюс загадочна и непостижима.

Должно быть, так и есть. И потому всё, что нам непонятно и неп­риятно, мы наделяли бездуховностью. А уж Барби точно бездушна, тут и спорить не о чем, достаточно на неё посмотреть. Даниил Андреев, знавший в детстве совсем другие игрушки, милые, обаятельные, не забыл о них, создавая свою грандиозную карту вселенной. Он определил в мировом пространстве особую зону, а мо­жет быть, маленькую планету, куда посмертно отлетают игрушечные ду­ши. В том случае, если игрушка долго живёт подле ребёнка, она может одушевиться.

И я вспомнила, что душа человеческая в средневековой мистерии отле­тала в обличии маленькой куклы.

Да, но всё-таки кукла должна соответствовать, да, но всё-таки душа должна помещаться в достойный сосуд?

Вот младшая Ксюшина сестрёнка по прозванию Верунчик долго не до-

пускалась к Синди (как выяснилось вскоре, мера пресечения была правильной). Верунчик была мала настолько, что каждый вечер поджидала встречи с отечественными кумирами - Степашкой и Хрюшей, Это дости­жение нашей собственной цивилизации - меховой заяц, с затылком плос­ким, как сковородка, поросёнок, надутый как сосиска. На них наложе­на унылая печать ширпотреба, подобных кукол продавали в готовых на­борах для кукольного театра в детском саду. Они и есть атрибуты куль­туры детского садика, а та отличается завидным достоинством.

Барби и Степашка стоят на противоположных полюсах, но, как ни странно, нечто общее в них есть. Во всяком случае, они вызывают оди­наковую тревогу взрослых, склонных тревожиться по поводу игрушек. И мне довелось слышать, как серьезный критик с высокой трибуны заклей­мил Степашку, назвав его позором нации, и призвал с ним бороться, по­скольку от него страдает наш духовный потенциал.

Все на борьбу со Степашкой!

Вот и всё. Перед решительным боем нечаянно включаю Степашку. Он вздохнул и пошевелил нелепыми и плохо сшитыми ушами, как живой. Телевизор был тут же выключен.

А почему, собственно, мы всегда должны с чем-нибудь бороться! Наша эпоха начиналась в борьбе. То было время великих целей и столь же великих простых страстей. Страсти оказались цепкими. Наверное, они передаются по наследству. Может быть, нужно бороться как раз с ними. Тогда в начале громадных перемен, когда Россия взялась спасти человечество от власти капитала, огромный человек Маяковский возне­навидел крошечную канарейку в интерьере обывателя, а заодно и обыва­теля с интерьером. Канарейка мешала строить коммунизм. Маяковский любил лошадей и собак, канарейке же предлагал свернуть шею.

Сегодня перед музеем Маяковского предлагаю поставить памятник канарейке.

Только ведь памятник поставят не птичке, а Барби. Оказалось, что русская культура, верная своим старомодным привычкам, готова подарить Барби швейную машинку - кажется, именно к такой мета­форе прибегал Чернышевский, наставляя девушку на путь исправления. А наши писатели уже потрудились на ниве, взращивая для Барби не что иное, как душу. Людмила Петрушевская ради неё отложила свою суровую и беспощадную прозу - в её сказке про Барби фигурируют любовь и не­кая привязанность к девочке, открывающиеся в кукле. Прежде её инте­ресовали золотые туфельки, розовый мерседес. Бесспорно, Барби про­извела сильное впечатление на российскую словесность.

В длинном цикле радиопередач Ольга Хмелева рассказывала, как полезно было для Барби, уроженки дикого Запада, очутиться в интел­лигентном обществе наших кукол. Общение со Слоном, Солдатом и Мат­рёшкой оказало на неё благотворное влияние. И солдат Федор был при­чиной того, что она однажды ощутила нечто внутри себя - это, разу­меется, было сердце.

А у нас тем временем случилась беда. Однажды утром Синди вста­ла со своей фанерной кровати с лицом, подобным маске дикаря, твер­до вступившего на тропу войны. Кто-то зверски расписал бедную куклу фломастерами, и это, как ни печально, оказалось делом рук Верунчика.

- Как ты могла, как ты могла! - рыдала Ксюша.

Следсствие установило: тут не было злостного хулиганства, тут был грим. Да, грим. Вряд ли юного гримёра не устраивала типовая мо­дель массовой культуры. Но, боюсь, моё отношение к кукле сыграло в этом чёрном деле не последнюю роль.

При отмывании она потеряла ресницы и цвет лица, особо крепкий фломастер оставил на лбу глубокий шрам.

- Не плач, мы вылечим её, ну больно, конечно, ей больно, что я, по твоему, не понимаю, нет, не буду, никогда не буду говорить цыплё­нок-табака.

Не плачь, Ксюша!

И никак не могу я понять, чему нас обучила эта самая кукла.

 

*** «Автор осмеливается привести высказывание Карло Гоцци в котором говорится, что целого арсенала нелепостей и чертовщины ещё недостаточно, чтобы вдохнуть душу в сказ­ку, если в ней не заложен глубокий замысел, основанный на каком-ни­будь философском взгляде на жизнь. Утверждая это, автор, конечно, имеет в виду скорее желаемое, а не достигнутое им».

Эрнст Теодор Амадей Гофман

 

Ирина Уварова